Я саркастически захохотал и поцеловал ее руку.
– Я простофиля, – сказал я, – скажите, может быть глубокое чувство с одного взгляда?
– Это вы про себя?
– Нет, вообще.
– Нет, это вы про себя говорите, – уверенно проговорила она. – Голос у нее был тихий и ровный. – Вы меня любите?
– Да, – храбро сказал я. – А вы меня?
Она смотрела с таким видом, как будто я и не говорил слов, повергающих женщин в трепет и волнение. Прошло несколько минут. Нева в отражениях огней расстилалась таинственной, глубоко думающей гладью.
– Вы врете, – холодно произнесла девушка, и мне стало не по себе, когда я услышал у самого подбородка ее дыхание. – Вы врете. Зачем вы врете?
– А вы грубы, – сказал я, озлившись. – Что я вам сделал?
– Да, вы мне ничего не сделали. – Она помолчала и тихонько зевнула. – А мне показалось…
Взбешенный, я понял этот обрывок. Мне захотелось резнуть словами – и так, чтобы это не прошло бесследно.
– Да, – горячо начал я бросать словами, – когда мужчина высказывает свое желание в самой тонкой, поэтической, нежной форме, когда он лезет из кожи, чтобы вам понравиться, когда он старается взволновать вас мягкостью и простодушием, насилуя себя, – вы гладите его по головке, блюдете себя и ждете, что он еще покажет вам разные фокусы-покусы, перевернет земной шар! А если тот же мужчина просто и честно протягивает вам руку, причем самый жест этот говорит достаточно выразительно, – вы или бьете его по щеке, или ругаете. Разве не так? Что там! Ведь полюбите же кого-нибудь.
Разгоряченный, я уронил папиросу, замолчал и искоса взглянул на Марию Игнатьевну. Она смотрела перед собой, казалась беспомощно усталой. Я вдруг потянулся к ней, но удержался и скис.
– О чем вы думаете? – врасплох спросил я.
– О разных вещах, – просто и, как мне показалось, даже приветливо сказала она. – Я думаю, что белые хризантемы, выросшие на этом черном небе до самого зенита, выглядели бы очень красиво.
– Вы не любите жизни, – угрюмо заметил я. – Что вы любите?
– Нет, – я бы ее исправила.
– Как?
– Как-нибудь интереснее. Хорошо бы земле сделаться белой и теплой. Трава должна быть серая, с золотистым оттенком, камни и скалы – черные. Или жить как бы на дне океана, среди водорослей, кораллов и раковин, таких больших, чтобы в них можно было залезть. Потом хорошо бы быть богу. Такому крепкому, спокойному старику. Он должен укоризненно покачивать головой. Или подойти ко мне, взять за подбородок, долго смотреть в глаза, сделать гримасу и отпустить.
– Только-то, – сказал я, сконфуженный ее усилиями отдалиться от меня на словах. – Никуда вы не уйдете, сокровище. Вас везет грязный, заскорузлый сын деревни по грязной земле, а в том, что я вас люблю, – есть красота.
Я перегнулся к Марье Игнатьевне и, полный трусливой хищности, опасаясь, что девушка закричит, но в то же время почти желая этого, как истомленный жарой, стал расстегивать левой рукой теплую кофточку. Она не сопротивлялась; в первый момент я не обратил на это внимания, а потом, возненавидев за презрительную покорность, принялся тискать весь ее стан. Девушка, прижав руки к груди, сидела молча. Я видел, что губа ее закушена, и вдруг холодность ее сделала мне противными всех женщин, улицу, себя и свои руки; отняв их, я зябко вздрогнул, остыл и увидел, что мы подъехали к хмурому пятиэтажному дому.
Я слез, заплатил извозчику; девушка продолжала сидеть в той же позе, как бы окаменев; присмотревшись, я заметил, что правая ее рука медленно, словно крадучись, застегивает пальто.
– Сойдите же, – сказал я.
– Я хочу, чтобы вы ушли. – Зубы ее стучали. – Уйдите.
– Мария Игнатьевна, – сказал я и замолчал. Невольная тоска налила мне ноги свинцом, я говорил сдавленным, виноватым голосом. – Мария Игнатьевна, ведь я ничего…
– Извозчик, вероятно, заинтересован, – быстро произнесла она. – Уйдите, слизняк.
Я открыл рот, не будучи в силах сказать что-либо, сердце быстро забилось. Девушка сошла на тротуар и, поспешно склонившись, исчезла под цепью калитки. Я нырнул за ней, догнал ее у черной дыры лестницы и взял за руку.
– Мария Игнатьевна, – уныло проговорил я, стараясь идти в ногу, – вы способны сделать безумным святого, а не то что меня. Простите.
Она не отвечала, взбегая по ступенькам; я спешил вслед, наступая на подол платья. В третьем этаже девушка остановилась, повернулась ко мне и вызывающе подняла голову. В свете керосинового фонаря лицо ее было изменчивым и прекрасным; лицо это дышало неописуемым отвращением. Чувствуя себя гнусно, я упал на колени и с раскаянием, а также с затаенной усмешкой, поцеловал мокрый от дождя ботинок; запахло кожей.
– Мария Игнатьевна, – простонал я, подползая на заболевших коленях, стараясь обхватить ее ноги и прижаться к ним головой, – молодая душа простит. Я люблю вас!
– Отойдите, – глухо произнесла она. – Дайте мне подумать.
Я встал, но она уже была на подоконнике и, нагнувшись, отнесла руки назад; большое окно лестницы мгновенно нарисовало ее фигуру, по контуру изогнувшегося тела желтели освещенные окна квартир. Я зашатался, застыл; в миг все чудовищное выросло передо мною: сознав, что надо отойти, сбежать хоть бы пять ступенек, я тем не менее, пораженный ожиданием кровавой тяготы, стоял, крича хриплым голосом.
– Что вы делаете со мной? Я уйду, уйду, ухожу!
В то же мгновение ноги мои вдруг обессилели, задрожав; окно мелькнуло платьем, а внизу, подстерегая падение, шумно ухнул двор, и отвратительно быстро наступила полная тишина. Чувствуя, что меня тошнит от страха и злобы, я поспешно сбежал вниз и, с холодным затылком, плохо соображая, что делаю, выбежал к калитке, закрывая руками голову, чтобы не увидеть. На улице, повернув за угол, я пустился бежать изо всех сил, не чувствуя ни жалости, ни угрызений, преследуемый безумным, скалящим зубы ужасом; мой топот казался мне шумным падением бесчисленных тел: тяжелая, мерзлая, хватающая за ноги мостовая родила слепой гнев; сжав кулаки, я бросался из переулка в переулок, отдышался и пошел тише, дрожа, как беспощадно побитый циническими ударами во все части тела.